и в попытках навязать людям «видовое мышление», не принимая в расчет сложности, с которыми они могут столкнуться в попытках удовлетворить потребности своих ближайших сородичей (именно поэтому организации вроде фонда «Справедливого перехода» – структуры, помогающей сообществам, сильнее других пострадавшим от декарбонизации, подчеркивают, что «самые ответственные решения принимаются внутри сообществ, разработанных при участии тех, кто подвержен наибольшему ущербу, и собранных с нуля»)[139].
В дискуссиях о климате проблема разнящихся обязательств даже обзавелась собственной аббревиатурой: ОНДО-СВ, что на языке ООН означает «общие, но дифференцированные обязанности и соответствующие возможности». Переговоры об ОНДО-СВ, напрямую касающиеся того факта, что, когда дело доходит до снижения выбросов углекислого газа, каждая нация имеет свою специфическую историю и текущие сложности, как и положено, возникают на любом международном саммите об изменении климата. Подобные переговоры традиционно тернисты и вносят свой вклад в представление о климатическом коллапсе не просто как о «грязной проблеме», которую в 1973 году профессора Хорст В. Дж. Риттель и Мелвин М. Уэббер определили как проблему, «которой не счесть причин – ее сложно описать и у нее нет верного решения», а как «сверхгрязную проблему», которую профессора Келли Левин, Бенджамин Кашор, Стивен Бернстайн и Грэм Олд в 2012 году определили как грязную проблему с четырьмя добавочными характеристиками: «время на исходе; те, кто стал источником проблемы, также пытаются найти решение; ключевая сила, которая должна на нее повлиять, слаба или не существует вовсе; и (отчасти в результате этого) принимаемые законодательные меры иррационально переучитывают будущее». По словам исследователей, эти четыре добавочные характеристики «в совокупности образуют законодательную „трагедию“».
Перед лицом этой проблемы – или, в случае наиболее уязвимых людей, этой трагедии – некоторые мыслители и писатели взяли радикально иной курс и предложили нам подвергнуть сомнению автоматическую веру в то, что «выживание, – по словам Мортона, – всегда лучше невыживания». Для Мортона выбор в пользу выживания любой ценой лежит в основе того, что он называет «агрологистикой» – модальностью, которая, по его словам, появилась в Месопотамии в конце плейстоценовой – начале голоценовой эпохи, когда люди переключились с кочевнической охоты и собирательства на оседлое сельское хозяйство. Со временем агрологистика увеличилась в масштабах, «в конечном итоге потребовав паровых двигателей и промышленности для подпитки собственного разрастания». Согласно этой версии истории, паровой двигатель ознаменовал не начало нового способа мышления или существования, а момент, когда гораздо более древняя привычка или логика нашла выражение в энергетическом источнике, способном оставить преображающий геологию след.
Поскольку агрологистика предваряет промышленный капитализм на тысячи лет, Мортон – а также некоторые другие политологи и геологи – считает промышленный капитализм, скорее, симптомом, нежели причиной нашего затруднительного положения. Само собой, ответственность за нынешние обстоятельства возложена на множество злодеев (их конкретный перечень сформировался после 1965 года, когда Американская ассоциация продвижения науки объявила президенту Линдону Джонсону новости о причинах и последствиях скапливающегося в атмосфере CO2). Но, по-видимому, стоит держать в уме и более широкую оптику Мортона, Чакрабарти и других – включая провокационно-сочувствующее высказывание Чакрабарти о том, что мы «угодили» в антропоцен, – даже если она и идет вразрез с привычкой винить капитализм абсолютно во всем.
Если агрологистика возникла как способ обеспечить безопасность и выживание и спровоцировала тем самым текущий кризис, тогда, утверждает Мортон, «возникает парадокс выживания: попытка уцелеть любой ценой… продолжает динамику убийства-самоубийства». Мортон считает, что перед лицом этого парадокса нам стоит отказаться от привязанности к аксиоме «само существование лучше любого качества существования» (или, еще точнее, «человеческое существование лучше любого качества существования»). Он хочет расшатать нашу непоколебимую преданность идее о том, что «не имеет значения, голоднее я, больнее или угнетеннее – в основе этих феноменов стоит постоянная регенерация – моя и моих собратьев, то есть мы отказываемся допускать существование смерти».
Я полностью поддерживаю мысленные эксперименты, которые допускают существование реальности смерти и способны пошатнуть бессознательную веру в то, что выживание Homo sapiens превыше всего. Но я вовсе не считаю, что кто-либо должен довольствоваться тем, как белые интеллектуалы первого мира – включая меня – размышляют о том, какие условия жизни должны быть мерилом ее продолжительности и какие формы страданий (будь то голод, болезнь, угнетение или всевозможные лишения, которым одни люди подвергают других) лишают жизнь права на продолжение. Временами люди выбирают смерть, чтобы не жить в угнетении и мраке или избежать близкого и верного ужасного исхода – а иногда и чтобы спасти жизнь другого. Но если кто-либо принимает подобное решение от лица другого – или по отношению к целой демографической группе, – это справедливо называется убийством или геноцидом.
Многие ветви радикальной экологической мысли заходят на эту территорию, поскольку борьба с систематическими угрозами биосфере, какой мы ее знаем, зачастую требует бросить на человечество и планету взгляд с высоты птичьего полета – он может подтолкнуть к поистине тревожным переменам в восприятии и новым инициативам. Выживание (а также, скажут некоторые, размножение) – это (вероятно) врожденный инстинкт; но философы с блестящим успехом заставляют нас переосмыслить и откалибровать наше привычное поведение, помогая нам представить – почувствовать, понять, – что всё может быть иначе. Мы можем быть иными. Наш способ обитания на планете может быть иным. Наше отношение к смерти, в том числе наша собственная смерть и смерть нашего вида в целом, могут быть иными. Наше отношение к репродуктивному футуризму может быть иным. Наше отношение к нечеловеческим формам жизни может быть иным. Наше преодоление, распространение и понимание свободы и долга могут быть иными. Вопреки нашему инстинкту спасти «цивилизацию» (ср. этос Илона Маска, который, по его словам, он унаследовал от Айзека Азимова: «…люди должны продлить цивилизацию, минимизировать вероятность наступления темных веков и сократить их продолжительность, если они всё же наступят»), абсолютно резонно задуматься, должно ли ее спасение быть нашей целью во что бы то ни стало. Я согласна, что проблемы, стоящие перед нами, невозможно осмыслить, если мы не готовы экспериментировать с перспективой, модель которой предлагает экологиня Лора Уотт: «Хотя изменение климата и приводит к новым и непредсказуемым сдвигам, я не сомневаюсь, что планета Земля выживет, а различные виды биологического мира адаптируются и эволюционируют соответствующим образом. Как всегда, произойдут перемены, и в нечеловеческом смысле эти перемены ни „хороши“, ни „плохи“; что лучше: превосходство млекопитающих или динозавров? Ни то, ни другое – это просто варианты развития событий. По-настоящему ужасающий смысл изменению климата придает вполне реальная вероятность, что мы его не переживем – хотя опять же, как будет лучше: с людьми или без? С нашей точки зрения – хорошо, если мы выживем, но